Понедельник, 22 Янв 2018
Родина. Рассказ. PDF Печать E-mail
Автор: Персианов С.А.   
28.11.2010 02:08

В избе пахнет горячим ржаным хлебом и прошлогодним сеном. В красном углу образа, почерневшие, засиженные мухами - не пой­мёшь, где Угодник, а где Богородица. Посредине круглый тяжё­лый стол, старинная грубая клеёнка на нём сохранила как-то сладкий "клеёночный" запах - домашний, деревенский... У бабы Насти Кондратьевой праздник: приехали дочь с мужем и внучата. Они первые после зимы. Скоро, значит, и других детей она дождётся... За столом ещё и свои, болтинские: дед Егор с бабкой Лёней, Николай Лисаев с женой Евдокией, Юрка Безрукий. Сидят давно. К еде, даже к сто­личным деливх... делихва... - бог с ними! - почти уже не при­трагиваются. Мужики только выпьют по стопочке, когда покажется, что пора.

Застолье ведёт зять бабы Насти, военный. Зять ещё совсем трезвый, хотя лицо уже порядочно красное и весёлый. Ведёт он дело хорошо, вовремя замечает, когда пора, закусывать заставля­ет. Вот опять он оглядывает гостей...

- Ну, что, мужики? Ещё по одной?

- Для разговору можно ещё, а? - провеселев, глядит на деда Егора Юрка Безрукий. Пока он, правда-что, больше помалкивает.

- Дак давай, всё одно помирать, - соглашается дед Егор, от­глаживая от губ усы и бороду.

Безрукий, дед Егор и Колька опрокидывают стопки - "ну, с приездом!" - а зять мухлюет: подержал только.

- Егор Иванович, колбаской вот московской закуси, - потчует он.

Дед коричневыми, в трещинах пальцами неловко цепляет колба­су, жуёт.

- Неужто в Москве таку едят? - серьёзно спрашивает он. - Жевать - инда уши больно. Видать, кобылу прям с упряжкой про­пустили. Даже вожжами припахиват. - Чтоб скрыть смех в глазах, дед прячет их под лохматые брови.

- Ты, дед, не выщучивайся тут! - Колька Лисаев начинает подмаргивать часто-часто обоими глазами: значит, ещё ему толь­ко одну стопку можно, от силы - две. Больше нельзя. - Сам щи лаптем хлебаешь, а тоже ещё...

- А ты, Никола,... - начинает дед, но ядрёный дым от само­крутки перехватил горло, дед тяжело закашлялся. В возникшем молчании все сочувственно глядят на деда, ждут. Безрукий толь­ко находит в этом выгоду. После последней он поживел, стал ёр­зать по лавке - вот-вот разговорится.

- Тётк Нась! Чё эт твой зять трезвай сидит? Рай так люби­мого-то зятя встречают? У яво гляди-кась мордень-то кака! Ему с ковша давать надо-ть аль с ушату. А ты с гулькин хрен поста­вила. Совестно мне за тебя, тётка Нась! С дороги человек, неш­то не понимаешь?

Баба Настя различает, конечно, Юркицу хитрость, но ведь и в самом деле: залюбовалась своими-то, забыла хозяйничать.

- Ишь ты, - вскидывает она руками, - какой учитель выискалси! - Как он за зятя-то за мово: инда задница под им заходила.- И совсем уж любовно. - А и вправду, Саш. Наливайте. С приез­дом, чай, не грех...

Видя, что Колька подзахмелел, дед Егор плутовски глядит на него, обращается к бабе Насте:

- Настён! Венка-то нынче обещался? А то вон Евдоха сильно антиресуется.

В девках Евдокия до смерти была влюблена в среднего сына бабы Насти - Вениамина, остроумного, озорного, похожего на цы­гана парня. Тот же долго не взрослел, долго охота до девок не приходила к нему. Потому и Евдохина любовь не тронула его, ста­ла ему только поводом для озорства. Много и зло подшучивал он над Евдокией, продолжая мальчишничатъ, не догадываясь, конечно, что эта полногрудая красавица, за которой парни гужом вились, сама смелая и весёлая, ночами выла в подушку и колотила её ку­лаками из-за "проклятущего цыгана". А когда она назло ему выш­ла за угрюмого силача Кольку Лисаева, Венка стал озорничать над ними ними обоими. Да так, что Колька раз чуть не попал на казённые харчи, через его шутку.

Это всё, что знал дед Егор.

А было и другое.

Из армии в деревню Венка не вернулся, а подался в Москву, на завод. Женился из жалости на робкой худенькой девчушке, с войны оставшейся сиротой. Жили они складно, покуда двадцати пяти годов Венка не приехал в Болтино навестить мать.

Что там случилось у него с Евдокией в этот приезд, никто не знал. Только, вернувшись в Москву, он затосковал. Венка, хоть и маялся, но пил в меру, а вот жена его после этого... А там и вовсе наперекосяк жизнь пошла. К матери приезжал он, в отличие от братьев и сестер, редко: стыдно ли было, другая ли ка­кая была причина.

В Болтине про Венкину жизнь чужие не знали...

- Настён! Дак Евдокия сильно антиресуется про Веньку, - повторил дед Егор, не замечая быстрой слезы у бабы Насти.

- Ты, дед, не подьелдынивай, едрёна корень. Ты бабу мою не замай. Она своё и так справно получает. А то я тя так за боро­ду тряхну, что волосья с башки осыплются. Слыхал? И не погляжу на твой почтительный возраст, едрёна корень.

Колька грозит лениво, больше по –привычке. По всему видно,

натерпелся он за свой век через законную супругу Евдокию и вся­ких подковырок - во как! - наслушался.

Колька замолкает, накалывает на вилку сразу несколько кол­басинок и обиженно жуёт. Евдокия со смехом обнимает его, целу­ет в висок.

- Во какой у меня мужинёк-то заступчивый. Всю деревню уж пе­реколотил за меня. Только что вот деду Егору ещё не досталось.

- Ладно-кась, - отталкивает её локтем Колька. - Весело ей!

Выпивают ещё по стопочке. Правду сказал Безрукий: что это за

посуда для мужика? Целый вечер просидели - и не пьяные, и не трезвые. Лучше бы пореже, да побольше. Так-то оно легче берёт, и хмель душевнее получается.

После этой, правда, поживее пошёл разговор.

- А меня-то ты знашь, Сань, как чуть не ухайдокал Колька через Веньку? - весело спрашивает Юрка,- Не знашь?!

Он радостно озарился. Предвкушая рассказ, сует в рот па­пиросу, культёй прижимает к столу спичечный коробок, чиркает спич­кой, прикуривает.

- Они с Евдохой тока что обженились, а я пока ещё с Нюркой в коноплю бегали. Раз уж посля сумерек Венька нас там с ей и подглядел. А как раз Евдоха этим временем тут с тёткой Настей чаевали. Венька-то нас подглядел да и бегом к Кольке. "Ты, говорит, тут покуривашь, а Евдоха твоя в конопле с Юркой кувыркатся." Я-то тогда ещё с рукой был. Он, чёрт-то бешеннай, в са­мый раз и подоспел, Чую вроде как лечу, а от чего, пока ещё не пойму. Три дня после Нюрка с фелшарицей меня с того света вертали…

Юрка сам первый начинает смеяться, за ним и женщины. А зять - у того аж уши ходят от заливистого хорошего смеха.

Дед - он теперь старательно скручивает в газету махру - останавливает зятя:

- Ты, Сань, Кольку не трог теперь. Он мужик сурьёзный, могёт трещину дать. - А сам нет-нет да и запустит из под лохматых бро­вей в Кольку чёртову искорку. И опять серьёзно: - И далися вам бабы. По мне их хоть вовсе не будь. Только порядку больше.

Юрка Безрукий расхохатывается ещё пуще.

- Теперь-то тебе чё бабы, кода у тя всё отропировалось.

А по молодости-то мы знам, какой ты небабник был. Чай, слыхали.

Дед кашляет, прикидывается, что осерчал. А у самого по усам довольная улыбка. Он муслявит губами самокрутку, склеивает, закуривает. А тут и вовсе разулыбался.

- Да, - вздыхает дед мечтательно. - Было, побаловал. А знашь, Сань, как я девок да баб выбирал? На вечорке бывало подберу щепку, подале закину - которая из баб первая добежит - с той и иду...

Покуда пошёл неженский этот разговор, дочь увела бабу Настю за линялую-перелинялую занавеску, отгораживающую часть избы. Разбирать гостинцы. Оттуда слышен негромкий их говор.

- Это тебе, мам...

- Нy, к чему это, Люсь. Дороговизнь-то, небось, какая.

- Это няньке Нине, это Щуре... Это Бореньке на могилку...

Боренька - внук бабы Насти от младшей дочери - Щуры.

Трёх лет его застрелил собственный отец, непутёвый мужик. Заст­релил нечаянно: возвращался пустой с охоты да с досады, с озор­ства ли пальнул дуплетом по подсолнухам. А Боренька на беду свою через эти подсолнухи отца встречать побёг. Хоть и мелка дробь была, да как раз по глазам мальчонке пришлась. Непутёвый тут же и в себя хотел стрельнуть, но не дали. Только избили его и связали. Пока, правда, отнимали ружьё, оно разок стрельнуло: этот самый выстрел и сделал Юрку Безруким...

Тем временем за столом разговор опять к Венке повернулся: почему-то вспомнили случай с радио. Взялся рассказывать дед Егор.

- Раз... сидим со старухой, разговляемся, а по радиву извес­тия передают. И слыщу, наш колхоз поминают. Сперва, думал, ос­лышался, а после - нет: фамилии-то наши все. Про председателя говорят, про агронома. Про Юрку: что, мол, с Нюркой они целое поле конопли сгубили. Про Кольку тоже: что он хулиганством над женой и колхозными активистами кладёт пятно на всё передовое колхозное крестьянство... Вообщем, про всех помаленьку. После - про награды. Председателя и агронома, дескать, награждает правительство медалью "За большое усердствие", ну, и других. Евдоху вон - грамотой за активную работу промеж мужиков...

- А что ты, дед, про себя-то не скажешь? - смеётся Евдокия.

Бедовая она всё же баба: только голос покажет - ты уж крас­неешь. А на взгляд поймает - крутанёт на нём да закинет в ки­пяток.

- Про деда, Саш, первого объявили, - перехватила она рас­сказ. - "Присваиваем Егору Ивановичу Ерофееву за большую ра­боту с навозом орден Нахимова." Он у нас то время кобылой со своей навоз на поле возил...

- Да это вы уши-то растопырили, - обороняется дед Егор. - Веселье подняли - в точь пристольный праздник. На три дня за­катились. Я-то битай воробушек, почуял, что тут мудрость какая-то.

- Да аль ты запамятовал, дед? - гогочет Безрукий. - Как мы

с Венькой у тебя в избе орден ополаскивали. Венька-то, слышь, Сань, плачет: ему,мол, за навоз орден, а мне, передовому стаха­новцу хрен еловый. А дед Веньке с важностью объясняет: навоз для урожаю - перьвое дело... А после, слышь, Сань, три дня ещё похмелял за орден-то. А теперь: он почуял. Посля времени-то мы все почуяли.

- А как узнали, что Венка-то это? - спрашивает зять, вишнёвый уже от тепла да от смеха.

- Да сам сбрехнул, - досадливо говорит баба Настя. - В ём, как в решете, - ничего не держалось. Да и так бы догадались: он один в деревне в электричестве и в радиво понимал.

- Жаль поздно узнал: злость прошла, а то б... - И Николай смачным слогом объясния,что бы он сделал с Венькой.

- А ну-к браниться-то ещё! - Баба Настя легонько тыкает рукой Николаю в затылок. - Дался тебе Венка. В самом дерьма - черпаком вычерпывать, а тоже. Венка-то за всю жизнь никому худого не сде­лал.

Зять разливает остаток последней на столе бутылки - точно уж теперь по последней,- и, считая, что время ему сказать тост, под­нимается, поднимает стопку.

- Вот не знаю почему. Не жил никогда в деревне. Родился в го­роде, вырос, потом по городкам военным с женой вот кочуем. Сло­вом, не знаю я ни жизни деревенской, ни людей. А приезжаю сюда - будто домой. И всё тут родное. Запах даже - далёким детством пахнет. Хотя моё детство совсем не так пахло: паровозом, гарью. И вы вроде все родные, с детства будто вас знаю. Откуда это? Косить взялся - аж дед Егор похвалил.

- Точно - ей богу не поверил, что не деревенский - залюбуешь­ся как косил. Да и подумать, никакого дива тут нету. Своей-то памятью ты, конечно, не помнишь. Это, Саня, кровь помнит. Поди, вся Россия из деревни вышла.

- Ну вот, - продолжает зять. – И хочу я выпить за деревню. И за вас, мужики. ругаем мы вас, но надеемся крепко. Я не про хлеб говорю, а про душу.

В этот раз зять выпивает до дна.

Юрка Безрукий смахивает слезу, бьёт себя по култышке и говорит:

- Зх, проклятущая! От бы теперь на гармошке. Я б тебе, Саня...

Николай не дал ему договорить угрюмым смехом.

- Гармонист кастрированай!

- Э-э! Бестыжая твоя рожа! - качает головой Евдокия. - Промах­нулся бог: тебе б руки поотрывать надо б, да с языком.

Баба Настя уже прибирает со стола и украдкой любуется на своих.

- Можа, покуда я постелю, на волю бы вышли?

- И то правда, мать, - соглашается зять. - да и ты дойдём. Ус­пеешь ещё наделаться.

А ночь какая!

Ничего нет на свете для горожанина покойней и одухотворённей деревенской ночи. Да ещё когда под хмельком. Да ещё когда знаешь, что завтра и послезавтра, и неделю ещё можно будет никуда не спе­шить, слушать вечерами эту точную просту речь, прошитую, как стёж­ками. лукавым юмором, так не похожим на холодные колючки городс­ких острословов.

Стоит ли её описывать - деревенскую ночь? У каждого, наверное, свой символ для обозначения в душе этого состояния.. Для одного это воздух, настоянный на травах, на цветах полевых, на... да чего уж тут? - на навозе. Воздух, которым так легко, так глу­боко дышится. Для другого - это тишина ночи, состоящая, если прис­лушаться, из множества звуков, которыми лениво разговаривает дремлющая природа. Для кого-то это чёр... (чуть не сказал "чёрное". Баба Настя говорит, нельзя небо называть "чёрным", надо как-то иначе) смоляное небо, усыпанное блестящей кру­пой звёзд. В городе не бывает такого неба - от дыма, что ли. Да и не смотрим мы в городе на него – времени ли не хватает, забываем ли мы, что оно – бесконечное и прекрасное - есть над нами...

Зять, хоть и бросил курить, но под хмелёк да под разговор тоже задымил. Хорошо!

- Хорошо! - выдыхает он.

- Дак ты, Сань, на чём летаешь-то? Одни бают, ты лётчик, другие - ракетчик, - приступает к расспросам дед Егор.

- Лётчик, не успел я на ракеты. - Улыбка зятя гаснет, груст­неет.

Вспоминается ему погибший месяц назад молодой лётчик, его кренящийся самолёт и жуткой черноты поток за ним. И взрыв, и вскинувшийся до голубизны неба огненно-чёрный клубок... Но рассказывает он о другом: о рыбалке на Дальнем Востоке, о шут­ках лётчиков в небе и на земле, о том, как на озере Рица его в язык укусила пчела...

Быстрые в июне ночи - запад ещё не погас, а восток уже голубеет. В воздухе появляется мутная прохлада, вот-вот росой запах­нет. До утра ещё далеко, а ночь перевалила уже ту черту, за которой теряется восторг от единения со Вселенной. И тут самый интересный разговор уже в усталость. Смешное - не так смешно, а грустное вызывает зевоту. Спать. Уж двадцать лет как я не был там. Хоть всего-то мне едва за тридцать. И всё, всё забылось. Казалось навовсе. А прош­лым летом оказался я в командировке в тех местах. И выкро­ил времечко - доехал.

Ох и разволновалась душа, когда автобус вьехал на холм, с ко­торого завиднелась родная полуразрушенная колоколенка. Тогда-то ещё дороги здесь не было - едва заметная калея: машины ходили так редко, что она успевала зарастать травой. Вспомнилось...

Было мне тогда лет пять. С мамой и сестрой мы ехали на лето к бабушке.

И когда поднялись мы на этот самый холм, с которого видна болтинская колокольня, сине-чёрно опустилось небо, и стеной упал дождь. И все вокруг стало лопаться густыми трещинами молний. Навсегда запомнил я, как мама, прижав нас с сестренкой крепко к себе, то ли шептала, то ли молилась: «Если что, то пусть всех вместе…» И ещё запомнил какой-то особый запах, теплом клубившийся от земли...

А теперь - вот тебе - асфальт. И до леса всё распахано, от лугов и следа не осталось.

- Кому в Болтино - выходите, - объявила кондукторша.

Оставалось пройти с километр. Голова закружилась от грибного и ромашкового запаха, не забытого за двадцать лет.

Я поклонился нестройным дряхлым крестам болтинского кладби­ща, под коими покоится прах множества моих родственников. По холму - чудом не распаханному- спустился к селу, примечая в траве увядающие ягоды луговой клуб­ники и первые луговые опята. Это от них исхо­дил такой тонкий летний запах. Узнавать было почти нечего: толь­ко самую околицу, где раньше стояла бабушкина изба. Здесь, у сохранившейся или кем-то нарочно сохранённой бабушкиной берёзы ( она посадила её по какому-то важному-важному событию: смерть ли деда, рождение ли кого-то из внуков) охватила меня непо­нятная тоска. Жаль что ли себя стало?

Детство моё прошло в военных городках, разбросанных по всей стране, и жили там такие же кочевники, как мы. Ни в одном, ко­нечно, не найдётся теперь человека, с которым мы могли бы что-нибудь вместе вспомнить. Здесь, у бабушки я бывал каждое лето, но и здесь меня никто не вспомнит. Скажут только: "А, Насти Кондратьевой внучок." Оттого, стало быть , и тоска взяла, что оказался я без родины как бы.

Докурив сигарету, я вошёл в одряхлевшую избёнку деда Етора: дверь в неё была косо распахнута. У окна сидела бабка Лёня - Ленюшка, как называла ее бабушка. Она пряла, забирая щипками из пука шерсть, а другой рукой накручивала пряжу на веретено. Я поздоровался. Она бросила прясть, медленно повернулась на табуретке всем телом, охудавшим и слабым. Голова Ленюшки в белом платке тряслась частыми кивками, То же было и с пра­вой рукой, как только оторвали её от дела.

- Что-то не признаю тебя, милай. Издалёка, чай? - Она указа­ла глазами на чемодан.

Я сказал, кто я.

- Люсин, значит, младшенький. Он ты какой стал. - И глаза её наполнились слезами. - А Настена, что ж домой не собирается помирать?

- Бабушка десять лет как умерла.

Глаза Лёнюшки опять замутились, она тронула их уголком платка.

- А мы вот зажились со стариком. Царствие ей небесное. - Лёнюшка перекрестилась.

Я рассказал про родителей, дядек и тёток. Она тоже поведала главные деревенские новости за двадцать лет. Большинство имён я не помнил, но старался быть внимательшм, запоминать для мамы. Для себя узнал только, что Колька Лисаев отбывал десять лет за убийство да и сгинул где-то. Евдокия умерла, не дожив месяца до пятидесяти: сказались Колькины побои. Юрка Безрукий в здравии, "какого ему чёрта сделатся"...

Вернулся дед Егор. Его я помнил лучше, поэтому его немощь больнее отозвалась во мне. Годы крепко пригнули к земле прежде прямую сильную спину, рука окостеневшая в изгибе тоже мелко тряс­лась у груди. Он перехватил этот мой сочувственный взгляд на руку, мелькнул огоньком в глазах, сказал с прежней весёлостью:

- А мы вот с бабушкой в струнном оркестре играем: она на гитаре, а я на балалайке. - Грустнее добавил. - Переходный у нас возраст – с этого света – на тот.

... На обратном пути в поезде я думал о родине. Думал, что вот не станет деда Егора - и последний, самый тоненький коре­шок, связывающий меня с землёй дедов, оборвётся, еще думал о том, что родина - это сначала люди, судьбы, а только потом - уголок земли. Думал и о тех, кто мечтал о ро­дине на чужбине, без надежды мечтал.


Сергей Персианов, 1985 год